top of page

Доклад на читательской конференции на тему: 
          "Литература о войне: любимые книги, читатели, герои"


22 июня 2024 года


Вадим Шарыгин

«Повести Василя Быкова : между Человеком и человеком»
 

Прошло уже полвека с моего первого знакомства с повестями Василя Быкова.
В 1973 году десятилетним мальчишкой впервые прочитал в «Роман-газете» повести «Дожить до рассвета» и «Обелиск», в 1975 году – «Волчья стая», в 1976 году – «Его батальон». Целую жизнь тому назад это было. Конечно, тогда очень многое важное ускользнула от меня, в силу возраста не мог я в поной мере постигнуть глубины трагедии или даже глубину высоты, которую зачерпнул взглядом и как будто обожжёнными ладонями лейтенант-фронтовик Василь Быков из бездонного моря чувств и переживаний Великой Отечественной войны.

Затем, случилась жизнь, я читал и перечитывал произведения Василя Быкова, каждый раз постигая что-то новое, в том числе недосказанное, невысказанное автором в силу диктата определённого времени, и вот сейчас, готовясь к Читательской Конференции, ещё раз пережил самые трогательные и драматические моменты его огненных повестей и спешу поделиться своими читательскими впечатлениями.

«Меня интересовала именно мораль» – пишет Быков в комментариях к повести «Круглянский мост». И эту мысль можно отнести практически ко всем его произведениям. 

Что происходит с человеком в критический момент, в годину испытаний, в тот момент, когда попадает человек в ситуацию что называется между жизнью и смертью, когда неоткуда ждать помощи и надо принимать тяжкое, зачастую, роковое решение, когда остаёшься один на один с врагом, с судьбой, с войной? Именно этот вопрос, именно ответ на этот вопрос – в том или ином виде сюжета – вместе со мною, читателем, ищет фронтовик Василь Быков. Нет в его повестях явных «наших» и не наших», все вроде бы свои, в одинаковой обстановке военного времени, но как по-разному встречают герои повествований выпавшие на их долю испытания, как мучительно сложно им, оставшимся в прошлом,  и нам, ужаснувшимся будущим, определить «правду», за которой всегда проглядывает, высшая над нею, тающая как предрассветный туман истина...
 

Вот, например, раскрываю повесть «Пойти и не вернуться». Она подоспела вовремя, в смысле – в разгар юности, в начале 1979 года наш почтовый ящик дома где-то на Бауманской в Москве обрёл роман-газету с текстом этой повести:

Зоська, Зося Норейко, получив трудное задание от командования партизанским отрядом, должна пройти десятки километров – по влажному, заснеженному пространству поздней осени, по лесам, сторонясь дорог и большинства деревень, зачастую, почти наугад, «лишь чутьём определяя нужное направление, имея в кармане плохо подогнанный под неё «аусвайс». Идёт обычная девушка – маленький человек большой войны. «Привязчивый страх» всё больше охватывает её, мешает сосредоточиться... Вдруг, её догоняет Антон, партизан её отряда, он, беспокоясь за неё, самовольно покинул отряд, и они продолжают тяжкий путь вместе, идут голодные и промокшие, еле еле успевая слегка восстанавливать силы. Антон объясняется в любви. Она очень благодарна ему за помощь, она отвечает на его чувство, она полностью вверяет себя ему : он лучше знает куда и как именно надо идти, он имеет за плечами достойный боевой опыт, он красив, статен, вот только однажды, подслушав обрывки фраз немецкого патруля, он странным образом теряет бодрость, рассказывает ей, что, как ему послышалось, немцы всё-таки взяли Сталинград... Для Зоськи это горестная новость, для Антона – трагическая. Но Зоська не может даже представить насколько трагическая! 

И вот Антон, выбрав момент, решается на разговор – раскрывает её истинную причину своего ухода из партизанского отряда.
 

«– Зося! – сказал Антон... Зоська всё ещё с бледным лицом внимательно посмотрела на него,и в этом её взгляде была бездна безысходной печали. – Зося! Ты понимаешь наше положение? – сказал он, тоже заглядывая ей в глаза.
– Ну, понимаю, – тихо ответила она.
– Нет, ты не понимаешь, если действительно Сталинград взят, то... войне конец. Или они замирятся, или... Ведь России ничего не остаётся. Сибирь? Но что в той Сибири? Ведь они зашли вон куда, за Москву. Ты понимаешь?
– Я понимаю, – по-прежнему тихо ответила Зоська.
– Поэтому чего же мы дождёмся в этой Липичанской пуще? Они же нас собаками перетравят. Если мы раньше с голоду не дойдём.

Зоська смотрела на него и с прежней горькой тоской в глазах глядела из ворот в пасмурную даль поля, на котором поблизости решительно никого не было, лишь вдали по горизонту тянулась сизая полоса леса.
– Может и так, – горестно сказала она.
– Так вот, малышка! У тебя в Скиделе мать, у меня там, я говорил тебе, начальником полиции Копыцкий, мой землячок из Борисова. Он должен помочь. Давай останемся у тебя. Будем жить, как люди, как муж и жена. Я же полюбил тебя, Зоська. 
Кажется, он сказал всё и, осторожно обняв её за плечи, привлёк к себе, не почувствовав, однако, ответного её движения. Зоська ничем не высказала ни радости, ни несогласия. Она будто одеревенела в его руках, и он тихо воскликнул, вложив в своё восклицание всю ласку, на которую был способен:
– Зоська! 
– Да. – вздохнув, сказала она. – Ты это пошутил?
Ведь пошутил, правда? – И отстраняясь, деликатно, но настойчиво высвобождаясь из его рук.
– Нисколько! Я вполне серьёзно.
Она сделала три вялых шага и остановилась у притолоки, вс наблюдая за полем. Антон снова порывисто обнял её сзади и легонько поцеловал в щёку.
– Не надо, Антон.
– Ну как же... Ведь я люблю тебя.
– За это спасибо. Но... То, что ты предлагаешь, в другое время было бы.. было бы счастьем. А теперь...
– Ну а теперь что?
– А теперь подло. И даже больше, чем подло.
– Чудачка! – сказал он, почувствовав, что начинает нервничать. – Вот ты наслушалась пропаганды... А ты не подумала, кроме всего, о своей матери? Что с ней будет? 
– Не знаю, что будет, Антон, – каким-то чужим, изменившимся голосом сказала Зоська. – Но в такое время бежать из отряда... Знаешь, так даже шутить нельзя. Это чересчур страшно.
– А я тебе говорю, самое время. В отряде оставаться больше нельзя.
– Время действительно трудное. И потому бежать – это предательство. Это ты сказал не подумав.
– Нет, я всё хорошо обдумал. Я хочу сохранить тебя, и твою маму, и себя, конечно. Иначе, ведь ты понимаешь, мы все обречены на гибель. Как те вон, – кивнул он в дальний конец оборы. 
– Что ж, возможно, – согласилась Зоська, во второй раз ставя его в тупик. Он больше всего боялся, что не поймёт его доводов, а она, оказывается, доводы хватала на лету, но никак не могла принять следовавшие за ними выводы.
– Возможно, возможно! – начал терять рассудительное спокойствие Антон. – Так что же тых хочешь? Погибнуть? Может, тебе жить надоело?
Зоська со вздохом повернулась к нему лицом и взяла его за большую пуговицу на кожушке.
– Антон, ты понимаешь... Кому жить не хочется! Я совсем не жила ещё. Но что же ты предлагаешь? Идти к фашистам? Что же это такое? Это же хуже смерти. Тут надо потерять всякую совесть. Они же чума двадцатого века. Против них поднялся весь мир. С ними жить невозможно, они же звери.
– Ну это смотря для кого звери. Если с ними по-хорошему...
– Ты смеёшься : по-хорошему? Они вон перебили столько и тех, кто к ним по-плохому, и тех, кто по-хорошему, и тех, кто никак... Люди для них – скот на убой, а не люди.
– Ну ладно! – сказал он нетерпеливо.. – Я разве говорю, что они золото? Но у нас нет выбора. Что же нам делать? Они – сволочи, но они побеждают. И мы вынуждены с этим считаться.
– Во-первых, ещё не победили. И победят ли, это ещё не известно. Даже если Сталинград и если Москву возьмут. Есть ещё Урал. Сибирь...
– Что в той Сибири? ..
– Мы – люди. И мы никогда их не примем, даже если они и победят. Ты говоришь: нет выбора. Выбор есть: или мы, или они. Вот в чём наш выбор. 
– Да-а, – сказал он, помолчав, – Здорово, однако, тебя напропагандировали. 
– Пропаганда тут ни при чём. Я сама так знаю.Потому что глаза имею и уши. Потому давай не будем. Давай забудем этот дикий наш разговор.
– Разговор можно забыть, – упавшим голосом сказал Антон. – Да от этого легче не будет. Надо делать что-то.
Он был разочарован и опасался, что всё испортил, пойдя вот так напрямик. Кажется, надо было иначе, тоньше и с подходом. А он в лоб ляпнул своё предложение. Теперь вот получай. Теперь он и не знал, с какой стороны к ней подступиться. Кажется, все свои козыри он уже выложил в этой игре и ни на шаг не продвинулся к цели. Антону надоело топтаться на мокром снегу у ворот, и он, отойдя подальше, нашёл подходящий камень, подкатил его ближе к выходу и сел., прислонившись к стене. В трёх шагах от него с подавленным видом стояла Зоська. Было очевидно, что отношения между ними обретали новый характер и следовало немедленно что-то предпринять, чтобы ещё спасти их и заодно себя тоже. Но Антон, кажется, зашёл в тупик и просто не знал, что можно было предпринять, чем подействовать на эту строптивую упрямицу.
– Зось! – сказал он после длительной паузы, – Я думал, что ты меня действительно любишь.
– В том-то всё и дело, – быстро обернулась она. – Иначе был бы другой разговор.
– Это какой же?
– Простой. Разве я смогла бы с тобой разговаривать?
– Как? 
– Так терпеливо. Переубеждать тебя..
– Меня, знаешь, переубеждать не надо.
– Нет, надо, Антон, – сказала она, опускаясь перед ним на корточки. – Это у тебя блажь. Минутная слабость. Это убитые на тебя так подействовали. На меня, знаешь, тоже... подействовали. Может, правда, в обратном смысле.
– В каком же?
– А, знаешь, самой жить расхотелось.
– Вот это и видно!
– Нет, ничего тебе не видно, Антон. Знаешь, иди-ка ты назад в отряд. В случае чего,  подтвержу, что ты был со мной. Скажу, что я попросила тебя проводить...
– Чудачка! – невесело усмехнулся Антон. – Ты сначала вернись после всех твоих заданий.
– Постараюсь, – сказала она.
– Постараешься! Этого мало. Суметь надо. А ты такая умелая...
– Да, я не очень умелая, сознаюсь. Но...
– Вот. И не агитируй меня. Я в отряд не вернусь, – жёстко сказал Антон. – С меня хватит. Я воевал честно все восемь месяцев. Но – буде! И тебя не пущу.
– Ты шутишь? – сказала она странно похолодевшим голосом.
– Нисколько!
Антон вскочил с камня, выглянул из ворот. Его охватила решимость. Только она могла помочь ему сладить со своей судьбой и с этой упрямой девчонкой. Пусть вопреки её воле. Но он знал, что с девчонками всегда обращаются вопреки их воле, и те потом не обижаются. Некоторые даже благодарны всю жизнь. Надо лишь действовать решительнее, меньше слушая их неразумный лепет и причитания.»

Какой актуальный диалог, не правда ли? Чувство преданности Родине, вопреки всему, даже вопреки, в каких-то частных случаях, вопреки преданности Родиной, находится у таких людей, как Зося, на такой высоте положения, что естественное для каждого человека желание выжить получает стойкое дополнение – выжить, да, но не любой ценой! Не таким образом, как предлагает и готов выжить этот Антон. И его первый же упрёк, что, мол, поддалась пропаганде, просто оскорбителен для нравственно здорового, для истинно интеллигентного человека, коим Зоська, безусловно, является. Для неё, особенно в данный тяжелейший момент, Родина – не хата с харчами, не вопрос личного выживания, но люди, которые доверились ей, товарищи по оружию и та высокая в обыкновенности своей человеческая мораль – моральный закон, по которому с идеологией национального превосходства – с фашизмом – как-то ужиться, договориться – дело даже немыслимое, невозможное, позорное для человека. Человек не договаривается ни о чём с нечеловеками по сути своей!  И этому Антону, наверняка, Зоська могла бы сказать гораздо больше – и о том, как голодали до войны, сколько претерпели горя от этой советской власти, и о том, как зверствуют немцы, в том числе в отместку за каждый партизанский рейд, налёт, и об отчаянии своём, которое, скорее всего, не раз посещало её душу, но... Но всё это, вся эта злополучная правда жизни и ситуации, ниже понятия родина – ниже друзей и товарищей, с которыми воюешь рука об руку, ниже простой и понятной максимы : «или мы, или они». Родина – не место положения, но положение руки на область сердца в годину испытаний – верность своему Дому, до конца, без высокопарных слов и лозунгов, просто потому что мы – люди, а жизнь и выживание – разные вещи.
 

Каждый приход «Роман-газеты» был праздником. И вот, один из номеров Семьдесят пятого года принёс с собою повесть Василя Быкова «Волчья стая».

Раненный партизан Левчук, не старый, но будто уже старик ездовой Грибоед, тяжело раненный десантник Тихонов, весь путь, даже в бреду, не выпускающий из рук ППШ и беременная, буквально, на сносях, еле поспевающая за всеми радистка Клава – все с приказом прорываться из окружения, немцы обложили партизанский отряд почти со всех сторон, бой грохочет, поэтому и стараются спасти раненных, обозы, Левчук старший, телега вязнет, тянут на себе, выбиваясь из последних сил, погружаясь в болотную топь, пережив самострел Тихонова, убил себя, испугавшись плена, но выстрелом навлёк на них погоню, погоня пошла, буквально, по пятам, потом вроде оторвались, роды малыша в жутких условиях, чуть не сгорев заживо, подожжённые, обступившими гумно полицаями, отстреливаются до последней возможности, затем, под прикрытием дыма, каким-то чудом Левчук выбирается из огненной  западни, вслед за Клавой с грудничком. а Грибоед уже убит к этому моменту...
 

Да, господи ты, боже мой, сколько там на этих страницах страданий, тяжестей, сколько личного горя, которое уже произошло с каждым из них, ещё до того как судьба соединила их в одном порыве. Как затаённо угадывается любовь Левчука к Клаве, каким нищим ужасом веет от горя Грибоеда, потерявшего, практически на глазах своих – жену, сынишку, как пронзительно прорывается боль Клавы в последнюю ночь перед гибелью:
 

«– Господи! – с внезапно прорвавшейся болью сказала Клава. – Да разве я понимала, что такое война! Я же сама пошла, сама напросилась. Брать не хотели, по блату в радиошколу устраивалась. Думала...А тут! Господи, сколько тут горя, сколько крови, смертей! Как тут люди выдерживают, те, которые местные? Ну, мужчины, это понятно. А то женщины, девушки, дети. Их бедных за что? Бьют, собаками травят, сжигают. Да ещё с такой звериной жестокостью!... – Ну хорошо, бьют немцы. А то ведь и наши. Полицаи эти. Как же у них руки поднимаются? 
– Поднимутся, – сказал Левчук и сел ровно. – Потому как  приказ. Если уж на такое пошли – форму надели, винтовки взяли, так сделают что велят.
– Но как же пошли на такое? – не могла понять Клава.
– Жить захотели. И чтоб лучше других. А некоторые по глупости. Думали, это им хаханьки – с повязкой ходить. Третьи со зла на Советы. Обиделись и подались к немцам. А те сперва добренькие – «я, я», – посочувствовали, а потом винтовки в руки и приказ: пуф, пуф! Всё с малого начинается.»

 

И вот, прошло уже с выше восьмидесяти лет с дней этого прорыва, а горя не убавилось на пространстве жизни, прежде всего от этого проклятого национализма, от идей национального превосходства, и новоявленные «славаукраинцы», потомки, как героев солдат и партизан Великой Отечественной, так и предателей, полицаев, вновь объявляют себя высшей расой, вновь сжигают заживо «ватников», как будто и не было всех страданий всенародных, войны этой проклятой. Снова «волчья стая» взвыла и оскалила морды – на людей, только за то, что не хотят присваивать свои душам национальный признак и пытаются оградиться от новой расы новоявленных господ и полицаев! 

Но Василь Быков в этой повести глубоко зачерпывает... Черпает с лихвой из бездны самого понятия героизма, например : не удостоился, по обстоятельствам, Левчук – наград и званий, почёта, а так же славного боевого пути, просто потому, что ценою жизни своей спасал малыша, запустил рану, лишился руки, довоевал потом войну обозным... И нет дела никому из нас, ныне живущих, до этой одинокой судьбы настоящего человека, в списках героев, как говорится, он не значится... А вот малыш спасённый вырос и повесть оставляет нас на перепутье, в тот самый момент, когда наконец-то открывается перед Левчуком, много лет после спустя, заветная дверь квартирки, в которой рождённый в огненном кольце войны малыш ныне проживает... Что там будет за этой открывающейся дверью? Какова будет их встреча – спасителя и спасённого – мы, читатели, в праве домыслить самостоятельно, и дай бог, чтобы мысли наши были более оптимистичные, чем наша жизнь и правда её...

А у нас, на дворе обернувшегося к памяти Времени, снова 1976 год. Вы слышите, вы видите? – в самом разгаре моё затянувшееся детство, плавно переходящее в отрочество, на столе расположились вырезки из немецких журналов, анонсы с датами телетрансляций музыкальных программ, в том числе с участием группы «АВВА». За окном июньский Дессау утопает в солнечной уютной зелени, буквально, купается в несметной радости моего мальчишества знаменитый Баухауз, расположенный по соседству с нашим домом. Затаённо посверкивает рыцарскими доспехами Цвингер, сохраняя на своих усталых серых стенах надписи, типа : «Проверено. Мин нет. Проверял Хантутин», ну, а Веймар, набросив тёплые трепещущие тени на памятник Гёте и Шиллеру, как будто спрямляет путь нашему школьному автобусу к воротам с кованной надписью "Jedem das seine" - каждому свое Именно своим ужасом свершавшимся на фоне опрятных дорожек, аккуратных построек и общей предельной чистоты территории,  Бухенвальд заставил нас, задорных мальчишек и девчонок, так оглушительно притихнуть на обратном пути, мы очутились, впервые в жизни, на страшном дне человеческого существования, мы затаились глубоко в себе, молча переживали увиденного и услышанного. 

Мы, в тот день, опоздали к началу полонеза Огинского в исполнении немецких скрипачей, а вот роман-газета с повестью Василя Быкова «Его батальон» пришла с почтой без опозданий – прямиком к моей, раскрытой настежь для впечатлений и открытий, душе, прямо к началу долгого пути постижения цены человеческой жизни.

Началась книга и началась моя, вместе с комбатом капитаном Волошиным, подготовка к атаке, превозмогая дурь и солдафонство командира полка, скудное пополнение, снарядный голод и тревогу под сердцем... А затем, грянул штурм этой проклятой безымянной высотки, едва обозначенной на фронтовой двухкилометровке двумя полосками. Вот ведь, не взял батальон этот проклятый бугор сходу, потому как возвышенность эта вообще, скорее всего, относилась к полосе наступления другой дивизии или даже армии, однако, под угрозой получить удар во фланг и под гнётом приказов «взять и доложить!», потрёпанному батальону придётся густо полить её солдатской и офицерской кровью, придётся штурмовать её, уже укреплённую, в лоб, практически без огневой поддержки, и этот штурм будет длиться, на самом деле, вот уже почти полвека моей жизни, я буду карабкаться, метр за метром, прорываться под ураганным огнём немецких пулемётчиков, под аккомпанемент взвизгов миномётной батареи к  передовой немецкой траншее и уже не тот, волошинский, а как бы мой собственный потрёпанный батальон, в который уж раз, выполнит приказ и сократится до взвода, как бы обменяв гибель людей на постижение мною правды войны, на моё обучение в необъявленной Школе жизни и смерти...

«...Заслышав шаги комбата, начштаба поднял голову и выразительно, со смыслом вздохнул.
– Что из полка? – спросил Волошин.
– В шесть тридцать атака.
– Патроны у пополнения есть?
– Патроны-то есть, – как-то загадочно проговорил Марков. – Да что толку.
– А что такое?
– Что? – Лейтенант многозначительно кивнул в сторону бойцов. Человек пять их в мешковатых шинелях и касках, надвинутых на зимние шапки, молча стояли перед ним с терпеливой покорностью на широких остуженных лицах. – По-русски ни бельмеса. Вот что.

Это было похуже. Это было совсем даже плохо, если иметь в в иду, что планировалось поутру и сколько времени оставалось до этого утра.
Комбат с озабоченным интересом посмотрел на бойцов, и ему стало не по себе от одного только их внешнего вида. Не обмятые в носке, обвислые, с брезентовыми подсумками ремни, озябшие руки в трёхпалых больших руковицах, которые как-то неумело и бессильно держали обшарпанные ложи винтовок, сгорбленные от тощих вещмешков фигуры. По-русски они в самом деле понимали не много – Маркин задавал вопрос, а низенький, с припухшим лицом красноармеец переводил, и очередной боец уныло отвечал глухим голосом...
Волошин наблюдал за всем этим и думал, что выпестованный его заботами, сколоченный за долгие недели формировки его батальон, наверное, на том и кончился. Как он ни старался сберечь личный состав, роты всё-таки таяли, росло число новичков, неизвестных ему бойцов, и всё меньше оставалось закалённых ветеранов, и с ними по крупицам убывала его боевая сила и его командирская уверенность. Это почти пугало. Он уловил в себе это непривычное для него ощущение ещё там, в траншее, когда пробирался среди них – истомлённых ожиданием и неизвестностью, подавленных опасной близостью передовой, безразличных ко всему. Комбата охватило недоброе чувство раздражённости, какая-то злая сила подбивала на резкое слово, окрик, какой-то решительный поступок, в котором бы нашло выход это чувство. Но такой поступок сейчас – знал он – был бесполезен, надо было, сжав зубы, неторопливо и ровно делать своё обычное дело: готовить батальон к бою.»

 «– Ракетницу! – потребовал комбат.
Он выхватил из рук ординарца ракетницу, лёжа, пошарив в кармане, вынул белый с красной головкой патрон...
И, вскинув руку, послал в дымное от разрывов небо недолго погоревший там красный огонёк ракеты.
Роты по-пластунски и перебежками начали отход за болото.
Он понимал, на что шёл, и знал, как его отход будет воспринят командиром полка. Но он иначе не мог. Он не мог поднимать батальон под таким огнём с высоты – это было сознательным убийством. Роты, срезанные пулемётным шквалом, навсегда бы остались на её мёрзлых склонах, с кем бы тогда он вернулся на свой КП?»

Мы все, проживём свои жизни и встретимся со смертью. Большинство, наверное, так и не произведут за все годы земные ни одного штурма своей безымянной высоты – высоты, не покорившегося плоти, духа. А кому всё-таки доведётся штурмовать и «взять высоту», тот схоронит после боя на склоне её в братской могиле погибших товарищей – свои мечты, надежды на лучшее, детство и юность... Совершенно так же, как комбат Волошин, уже будучи снятым с должности, но всё ещё оставаясь настоящим комбатом своего батальона, схоронил своих боевых товарищей. А после всего смог почувствовать разницу между ним и назначенным на его должность перед атакой его начальника штаба лейтенанта Маркина, между Человеком и человеком.

«– Давайте опускать! – поторапливал Гутман, спрыгнув в могилу. – Подтаскивайте, мы перенимаем.
Втроём с капитаном бойцы стали подтаскивать тела убитых к краю могилы и, придерживая их за ноги, помалу подавать в яму Гутману. Тот вдвоём с ещё одним бойцом подхватывал их окровавленные, растерзанные осколками, с перебитыми конечностями тела и оттаскивал к дальнему краю ямы. Первым там положили лейтенанта Круглова, потом тех, кого они повытаскивали только что из траншеи. Среди них Волошин задержал на краю могилы телефониста Чернорученко, бок о бок с которым пережил три трудных месяца под адским огнём, в ровиках, траншеях, землянках и так привык к этому неторопливому, малоразговорчивому бойцу, постоянному смотрителю их камелька на КП. Но вот его больше не будет. Тело Чернорученко уже задеревенело в неудобной, застигнутой смертью позе – скрюченные руки с иссечёнными в лохмотья рукавами торчали локтями в стороны, и когда капитан распрямил одну, она опять упруго согнулась, занимая первоначальное положение. Лица телефониста было не узнать, так изуродовало разрывом гранаты, и Волошин тихо сказал:
– Ребята, перевязать бы надо.
У кого-то нашёлся перевязочный пакет, и Гутман, стоя в могиле, быстро обмотал бинтом голову и лицо Чернорученко. Потом они опустили его на дно. 
Они заложили один ряд и начали класть второй. Первым в этом ряду лёг лейтенант Самохин, бойцы несли следующего, и Волошин, вдруг, вспомнив, сказал:
– Постойте. Давайте сюда санинструктора!
– А что? Какая разница, – возразил боец в бушлате, которому, видно, не хотелось делать лишнюю ходку.
– Давай, давай... Там она, недалеко.
Они подняли с земли и поднесли к яме худенькое, почти мальчишеское тело Веретенниковой. Гутман аккуратно уложил её рядом с Самохиным.
– Пусть лежат. Тут уже никого бояться не будут. «Тут уже никому ничего не страшно, уже отбоялись», – подумал Волошин, горестно глядя в потёмки ямы, где Гутман, посвечивая фонариком, аккуратно оправил на Вере гимнастёрку, сложил на груди её, всегда залитые йодом руки. Скольких эти руки спасли от смерти, повытаскивали из огня в случайные полевые укрытия, перевязали, досмотрели, вдохнули надежду. Но вот настал и её черёд, только спасти её не было возможности, оставалось предать земле...Погребение заканчивалось, оставалось засыпать могилу и соорудить на ней земляной холмик, в который завтра тыловики вкопают дощатую, с фанерной звездой пирамидку. На этом долг живых перед мёртвыми можно будет считать исполненным. Батальон, возможно, продвинется дальше, если будет приказ наступать, получит новое пополнение, из фронтового резерва пришлют офицеров, и ещё меньше останется тех, кто пережил этот адский бой и помнил тех, кого они закопали. Постоянным будет лишь номер полка, номер батальона, и где-то в дали военного прошлого, как дым растает их фронтовая судьба»

«Джим проскулил тихонько и трогательно потёрся о его сапоги.
– Что ж, пошли, Джим.
Всё было решено – он возвращается к себе в батальон. Не важно, что его ждало там, не имело значения, что будет с ним дальше...где очень просто мог бы лежать и он. Но воля случая распорядилась иначе. В полном соответствии со своей слепой властью. Она не властна только над его человечностью. Над тем, что отличает его от Маркина и, как не странно, сближает с Джимом. Над тем, что в нём – Человек. 
Потому что Человек иногда, несмотря ни на что, становится выше судьбы т, стало быть, выше могущественной силы случая.»

Лейтенант Василь Быков, затем, писатель Василь Быков, как и каждый совестливый, вдумчивый, интеллигентный гражданин Времени – так или иначе – на всех практически этапах жизни, вступает в противоборство не столько с внешними врагами Родины, сколько с отечественной сволочью, обличённой той или иной властью, с личным составом так называемых «органов» в составе : разного рода оперуполномоченных на фронтах войны, с целыми сворами цепных псов и псин подзаборных, и главное – с многочисленной, до сих пор существующей, когортой людей, которые настолько фанатично борются за их понимание добра, за некое светлое будущее обрисованное властью, что борьба эта, по сути, теряет всякую меру, теряет человечность как таковую, превращается в охоту на ведьм, в угнетение, в профанацию заботы о людях во всех сферах деятельности; в оголтелый и безмозглый ура-патриотизм до последней капли крови каждого в отдельности, когда всем в целом и общем, всем «мы» вроде бы желают добра, а вот каждое конкретное «я», из которого состоит это самое «мы», оказывается брошенным на произвол бездушных чиновников, службистов и формалистов. Сколько вокруг людей, которым, казалось бы, не чужды прекрасные образцы культуры, которые до слёз могут умиляться искусством всех времён и народов, однако, при всём при этом так и остались статистами умиления, далёкими от поиска человека и человечности; так и не постичь смысл создания искусства, жизнь в искусстве, цену человеческой жизни и смерти, исполняемых искусством, могут гнобить таланты своего народа, активно участвовать в процессе профанации морального поиска, в приросте подёнщины, в росте лубочного дос, в приросте обывательства как такового, прикрываясь при этом установленными  порядками и «правилами игры». Василь Быков пишет не просто случаи из военного времени, но прежде всего – атмосферу гнёта, недоверия и равнодушия к человеку –к солдату, к партизану, к крестьянину, к  офицеру и генералу – доминирующую атмосферу подозрительности, хамского неуважения к настоящим героям, когда победы (от безымянных высоток до Рейхстага) были, буквально, завалены трупами ни чем, кроме амбиций и бестолковости, не оправданных потерь, когда из немецких концлагерей люди прямиком попадали лагеря Отечества. 

На себе, на своей шкуре испытал лейтенант Быков последствия действий и поведения оперуполномоченных : например, мурло в погонах, оперативный сотрудник капитан Сахно: манера поведения которого с её абсолютным пренебрежением к людям, с укоренённой в этой манере подозрительностью, показана до жути чётко, как на ладони видна вся подноготная этого «фронтовика невидимого фронта», да ещё усилен типаж негодяя отсылкой в послевоенное время к такому же борцу со злой волей к добру, из которого так же, как и из Сахно «гвозди бы делать», который всю войну подводил под статьи трибунала тех, кого воля вождя народов и его бестолковых маршалов от сохи обрекла на окружения, плен, лобовые атаки пулемётных гнёзд и героизм, будучи военным прокурором – вот эти типичные сволочи советской системы хорошо выписаны в повести «Мёртвым не больно». Всё что происходит в этой повести – писатель создавал на основе реальных событий, в которых лично пришлось ему участвовать. С каким трудом пробивалась повесть к читателям, ещё бы, не понравилось «гвоздатым борцам с народом за народное счастье» правда о той тягостной атмосфере, в которой оказались все честные люди – солдаты и офицеры, рабочие и крестьяне, поднявшиеся на героическую борьбу с фашизмом. Традиции  кровопролитного бездушия, позорящего подвиг и испытания народа ура-патриотизма, а так же осатанелости в борьбе за превосходство идей над судьбами – продолжаются и сегодня, многими вполне светскими, вполне культурно образованными «оперуполномоченными злого добра». Жертвы меняются – палачи всех мастей и уровней и система жертвоприношения лучших в угоду бесноватым и массовым – остаются...

Чего стоит только эпизод поведения опера капитана Сахно в момент прорыва немецких танков, когда он перекрывает выход из избы раненным солдатам и офицерам:

«Над хатой тяжёлый моторный вой. Кажется, с неба обрушивается что-то ужасающе огромное... Огненные вспышки на окнах на несколько секунд ослепляют нас... в наше пристанище врывается какой-то боец.
– Эй, славяне! – запыхавшись, кричит он с порога. – На том конце немцы!
В хате на секунду все онемевают. На с сковывает растерянность. Затем кто-то ругается:
– Погибать, что ли? В конце-концов...
– Почему нас бросили? Где справедливость? Где забота о раненных?
– Тихо! Ти-хо! – прерывая шум, снова кричит Сахно. – Я запрещаю! Прекратить разговоры!
– Надо к начальству.
Генерала сюда! – гудят встревоженные голоса.
Кто-то, хромая, быстро выходит из хаты. За ним к двери пробиваются ещё двое. На порог откуда-то из угла торопливо лезет сутулая фигура Сахно.
– Стой! Прекратить панику! Я приказываю!
Хата становится как разъярённый, растревоженный улей.
– При чём тут паника?
– Пошёл ты..
– Нашлось пугало! Не таких видали!
– Ты начальство давай сюда!
– Давай транспорт! Нам тоже жить хочется.
Люди встают, кто может. Остальные лежат. Бомбёжка, кажется, утихает. Гул удаляется. Видно, самолёты поворачивают назад. Зато усиливается пулемётная трескотня. Из раскрытой двери в хату ползут клубы холодного воздуха.
Негромко, по-мужски выругавшись, к выходу пробивается Катя.
– Нет, уж вчерашнего не будет! – говорит она. Я скоро...
Девушка хочет пройти, но путь ей преграждает Сахно.
Упершись ногой в косяк, он стоит в раскрытых дверях. В здоровой его руке пистолет.
– Назад!
– Ты что – очумел? А ну пусти! Я к начальству.
– Назад! – в каком-то остервенении кричит Сахно.
Катя вдруг с силой толкает его и, пригнувшись, шмыгает в дверь.
– Назад! Застрелю!
Он в самом деле стреляет, неожиданно оглушая всех нас. У меня содрогается сердце: не сошёл ли с ума этот законник? Рядом поднимается с пола лейтенант и взволнованно обращается к разъярённому капитану:
– Послушайте, что за спектакль? Надо же доложить начальству. Надо подумать о раненных. Что вы упёрлись?
– Молчать! Я приказываю замолчать!
Широко расставив ноги, Сахно серой неподвижной глыбой стоит в дверях. Пистолет его направлен в хату. Из раскрытой двери вовсю валит морозная стужа.
– Ему лишь бы молчать! – зло бросает кто-то.
И в хате действительно умолкают. Кто знает, чего можно ожидать от этого человека. 
Сахно стоит так довольно долго, и мы все молчим. Только обожжёный лётчик сильнее, чем прежде, стонет под окном. ...
Но вот на улице слышится гомон. За окном – чьи-то торопливые шаги. там группа людей. Не за нами ли? Скрипит крыльцо, и луч фонарика упирается в фигуру Сахно.
– Тут кто?
– Тут раненные, со злым недовольством отвечает Сахно. Однако с порога не сходит.
– А вы кто? Что вы тут делаете? -– осветив пистолет в руке капитана, строго спрашивает командир.
– Я пресекаю панику! – всё тем же тоном говорит Сахно.
– Панику?
– Так точно. Панику.
– Какую там панику! – рассудительно вставляет кто-то из темноты. – Нас в госпиталь надо. Тут тяжелораненые есть.
Неизвестный командир поворачивается к людям. его сильный фонарик обегает сидящие и лежащие фигуры людей и останавливается. Повсюду – шинели, полушубки, бинты и ожидающие, настороженные лица.
– Я не уполномочен насчёт эвакуации, – твёрдым голосом объявляет опоясанный ремнями человек. – Село обходят немцы. Полковник Гордеев приказал: всех в строй. Кто может – прошу за мной! Немедленно!
– Это другое дело, – после короткой паузы отзывается голос в углу.
– По-людски. А то пистолетом грозит...
– Известно, выходи. А то всем крышка.
Из угла выбираются двое. Встаёт кто-то от порога. Вздохнув, нелегко поднимается лейтенант из редакции. Я не знаю как быть. Неловко отставать от других и не хочется бросать Юрку. Чувствую, что без меня он погибнет. И проклятая нога опять остро разболелась на ночь.
– Стой! – будто спохватившись, кричит Сахно. – Майор, остановите людей. Тут непроверенный элемент.
Майор, который уже хотел было уйти, останавливается и коротко сверкает на Сахно фонариком.
– Какой элемент?
– Антинастроенный элемент. Тут разговоры...
– Да бросьте вы, капитан! какие разговоры...
Майор выключает фонарик и исчезает на крыльце. За ним выходят несколько бойцов. Сахно несколько секунд удивлённо стоит у двери, потом бросается за ними вдогон.
– Майор, вы будете отвечать! Я доложу полковнику Косову! – доносится уже снаружи.
Кто-то в хате снова ругается.
Лейтенант у стены не спеша готовится выйти. Сначала он тщательно отворачивает уши своей шапки. Потом достаёт трёхпалые рукавицы и натягивает их на руки. Все его движения неестественно замедленны. Я вижу всё и понимаю, как не хочется ему идти туда, откуда неизвестно ещё, суждено ли будет вернуться. У его ног покорно сидит, ожидая чего-то (пленный – дополнение моё) немец. Я в растерянности – что делать? Лейтенант бросает взгляд на меня, потом – на Юрку. И я думаю: если только он скажет «пойдём!» – я встану. Но он аккуратно заправляет рукавицы и коротко улыбается в полумраке.
– Ну, счастливо оставаться. Желаю как-нибудь выбраться отсюда.
– До свидания! – говорю я, растроганный. Не знаю почему, но на душе моей незаметно созрело неосознанное ещё расположение к этому человеку. И теперь, когда он уходит, мне оставаться здесь более чем неловко. Наверно, чтобы смягчить эту неловкость,  предлагаю: – Возьмите мой карабин.
– Нет, спасибо. У меня пистолет, – трогает он кирзовую кобуру на ремне. – Впрочем, всё равно. Там танки.
Затем, переступив через мою ногу, выходит в раскрытую дверь на залитый лунным светом двор. Я же остаюсь, мучительно раздумывая над невесёлым смыслом его последних слов. В хате становится тоскливо и пусто.
Ясное дело, не первый раз – каждый день вот так навсегда уходят люди. Друзья, малознакомые и вовсе не знакомые. Уходят, чем-то задев душу и оставив в ней свой не всегда понятный нам след. Многие больше не возвращаются в нашу жизнь, и среди них – славные, так себе, а то и плохие. И нам невдомёк порой, что все они известным образом формируют нас, нередко вопреки нашей воле лепят наши характеры, наши человеческие качества. Ушёл вот и Сахно, и как-то наступило облегчение – ну и человек! А с лейтенантом я не хотел бы никогда разлучаться. Хотя и вовсе не знаю его.»

 

Василь Быков максимально сосредоточен на выяснении отличия Человека от человека. Лейтенанту-фронтовику важно передать нам, читателям, побратимам человеческого существования то, что не любой ценой должно это «существование» осуществляться и что каждый день и час наших жизней – идёт проверка нас «на вшивость» – то есть не то КАКИХ целей мы добиваемся, а то КАК именно мы достигаем этих целей, какой ценой.

Вот, например, в «Мёртвым не больно» в этой же избе с раненными:

«В хате становится просторно и холодно. На полу лежат одни тяжелораненные... Под окном в каком-то нервном пароксизме дрожит обожжённый лётчик. Я подтыкаю под Юрку края полушубка и на коленях подползаю к нему. Хоть, по правде говоря, этот крикун уже изрядно и надоел нам. Но и ему не сладко.
– Как вы?
– Да. Ты должен помочь! – быстро и настойчиво просит лётчик. – Друг! Не дай погибнуть. Меня командующий знает. Я к Герою представлен. Ты должен связаться с командующим. Ты понимаешь?
– Как тут с ним свяжешься?
– Ты должен связаться. Или пусть выделят танк. Пусть отвезут меня в танке. Я не должен погибнуть...
Нет это не то. Это слишком банально. Он боится погибнуть! Будто остальным тут безразлично : жить или умереть. Как будто оттого, что он представлен к Герою, его жизнь возымела большую ценность. А Юрка представлен к «Отечественной». Так что ему – погибать? Сочувствие к лётчику вдруг сменяется во мне досадой. Даёт же Бог таких людей!»

  Повествование в повести параллельно  идёт – в прошлом, в военную пору и в настоящем, спустя десятилетия после войны. Рассказчик, бывший «младшой лейтенант» Василевич общается с неким Горбатюком, который показался ему таким похожим на капитана Сахно:


«Горбатюк тем временем снисходительно ухмыляется: ...
– Я тебе скажу по собственному опыту. На войне там был порядок, где солдаты боялись командира больше, чем немца, – многозначительно сообщает он и ребром ладони бьёт по столу. – У такого командира всё : и задача выполнена, и грудь в орденах. 
– А люди?
– Что люди?
– А люди – в могилах?
Горбатюк недоумённо моргает глазами и ерзает на стуле. Видно по всему, мой вопрос застаёт его врасплох. Где у такого командира люди – он о том не подумал
– Ну, знаешь... На войне с этим не считаются...
... Или вот другой пример. Судили командира танка. Выскочил с экипажем раньше, чем подбили машину. Ударила болванка, ну он и скомандовал: покинуть машину! На суде говорит: экипаж пожалел. Видишь ли, был уверен, что вторым выстрелом его подожгут. «Тигр» стрелял. Поджёг действительно. А лейтенант прямо из танка в штрафную загремел.
Горбатюк сладко затягивается сигаретой. Неожиданная догадка заставляет меня вздрогнуть.
– А вы не прокурором были?
Он почему-то оглядывается и прищуривает в дыму один глаз.
– Председателем трибунала.
Мне кажется, я недослышал.
– Чего?
– Военного трибунала. – тихо, но выразительно повторяет Горбатюк.
Я не знаю, что сказать дальше. Теперь всё понятно. Теперь мне его рассуждения знакомы, как дважды два. Как это ни удивительно, но за двадцать лет они не изменились. Менялись люди, происходили революции, человечество прорвалось в космос, освободило внутриатомную энергию. А те установки, вдолбленные в сознание их исполнителей, видно, стали их убеждениями. Конечно, сейчас они не распинаются о них на каждом углу, но вот, оказывается, и не стыдятся. Попался мне фронтовичок!
... Горбатюк с каким-то предостережением оглядывается на молодёжный стол и вздыхает:
– Ты, наверно, думаешь: трибунал – это сплошное нарушение законности? Теперь так модно считать. Модно реабилитировать. Модно валить всё на судей. И никто не задумывается во имя чего они всё это делали?...
Олнако деланный его запал меня не трогает... Я не знаю, что он за человек и каким был председателем трибунала, но чувствую, что эта его горячность имеет свои корни. Он явно чем-то обижен, с чем-то не согласен и уже готов спорить, отстаивая свою непонятную мне правду.
Но я с ним спорить не буду..
Я не хочу с ним спорить, так как отказываю ему в этой его правде. Не может быть его правды там, где есть его вина перед людьми. В моих чувствах и памяти до сих пор живёт немало несправедливо-обидного из тех давних времён, в которые неплохо хозяйничали такие вот председатели трибуналов. Не забылось, как ушли из полка и не вернулись ребята за сдачу позиций, которые невозможно было удержать, за неисполнение невыполнимых приказов, за стычки с начальством и за так называемые недозволенные разговоры тоже. Я помню, наконец, старшего лейтенанта Кротова, который на счастье своё или на беду не дошёл до рук такого вот председателя. И за что? Я-то знаю, что ни за что, но это вовсе не означает, что Кротов вернулся бы назад, в батальон. Так неужели теперь, через много лет после войны, когда столько перевернулось в общественной жизни страны, неужели не коснулось этих людей чувство вины или хотя бы угрызения совести? ...
Я поглядываю на его заметно помятое жизнью лицо, морщинистую короткую шею. В глубоко упрятанных глазах зло поблёскивает что-то, не то испуганное, не то нагловатое. .. Я не хочу думать об этом человеке предвзято. Но я не вижу в нём и того, что хотелось бы видеть, – ни тени сожаления, раскаяния, отражения передуманного и пережитого. Передо мной с обиженным видом сидит обозлённый мужчина, которые не намерен ни в чём отступать. И от этого его упрямства у меня потихоньку накипает гнев...»

Следующая на повестке моих читательских впечатлений – повесть «В тумане». Она написана Василём Быковым в 1986 году, впервые опубликована в журнале «Дружба народов» в 1987 году. В это время писатель уже мог гораздо больше сказать и отстоять перед редактурой и цензурой, чем в предыдущие годы. И повествование получилось пронзительное, пронзающее душу – той высочайшей калёной стрелой безысходности, которая, чуть ли не с рождения, летит в сердце, догоняет в спину и ранит смертельно каждого честного человека – в тяжкую годину испытаний, и в так называемый мирный период убивания самых талантливых и беззащитных людей, нарастающего грохотом залпов расстрела справедливости, фарисейского изгнания трогательности и милосердия в пользу «лес рубят – щепки летят!», в пользу непреклонной убеждённости в правоте, в пользу остервенения в средствах достижения благих целей, в вере, в борьбе за идеалы, в подмене жизни выживанием любой ценой.

Нет предела – подлости и низости человеческой – констатирует прямо в душу Василь Быков. И ещё : никто не объегорит Время и судьбу – стрела смерти, рано или поздно, достигнет и тех, на кого нацелились, и тех, кто спустил тетиву. Одни – умрут, погибнут, вторые – сдохнут. Главные палачи жизни – даже не те, явные враги, которые, к примеру, вторглись военной силой, но те так называемые «свои», которые так жили жизнь до вторжения «общего в личное», что не научились разбираться в людях, остались в грубых и категоричных приближениях к истине, по типу: «свой– чужой». Именно им можно приказать : «Убей врага!» и они убьют со спокойной совестью, не различая нюансов, обстоятельств, всего того тончайшего комплекса характеристик, которые зачастую играют решающее значение. Обыватели, даже самые полезные в деяниях для общества, самые добрые в намерениях, самые культурно подкованные,  есть главные убийцы жизни и надежды человечества на лучшее будущее. У обывателя – нет будущего, как такового, есть только рельсы в будущее, есть только настоящее, в привычных для него рамках оценок и размышлений, ограниченность в предположениях, в сомнениях. в поправках на жизнь – то есть отсутствие работы над собой, развития навыков взгляда со всех сторон – это и есть жизнь «в тумане», в шорах, жизнь любой ценой, жизнь, заигрывающая с массами, но напрочь игнорирующая Человека!

Ведь как символично получается, например, в данной повести: так сказать, правильный партизан Войтик, который всю дорогу пеняет напарнику Бурову, мол, что цацкался с этим Сущеней, раз сказали прикончить предателя, надо было стрельнуть его, чуть ли ни на глазах жены и детей, выполнить приказ и дело с концом. А Буров, он, вроде бы простой человек, но чуткий какой, душа у него по центру судьбы расположена, он что-то почувствовал уже в первом разговоре с Сущеней, он не может вот так, раз-два и готово, он человечный Человек этот Буров... И вот, спустя время, ситуация такая что правильный Войтик исчезает в критическую минуту, о себе заботится, а приговорённый отрядом к смерти Сущеня тащит, уходя от погони, на себе смертельно раненного Бурова и обливает сердце своё горючей кровью отчаяния, понимая, что не доказать ему невиновность свою перед своими, особенно перед такими вот, «своими», как этот ушлый исполнитель приказов Войтик, и останется, при любом исходе, его жена и сын – навеки с клеймом родни предателя... И такая безысходность сковывает его и мою душу! А «правильные», эти всегдашние ура-патриоты, они, да, они заклеймят – словом и свинцом – всех «не слишком правильных», и будет потом победа – всенародная, но и над честными людьми будет эта наша победа – над всеми судьбами нашими, на поколения вперёд, – надо мною, поэтом, сражающимся с «правильной сволочью». также будет победа, думаю я, поскольку властвуют обыватели – давно и навсегда – над убитым Богом и распятым ими Сыном его, над всеми беззащитными душами. утончёнными свыше той меры, которая достаточна для выживания, – укоренённые в добрых намерениях, коими выложена дорога в ад, обыватели – обладатели плотских душ – с панамками на седые головы, с наганами, с перекошенными от яростной любви ртами, с пустотой лубочного досуга, с одной единственной версией правды за пазухой... И какое будущее они уготовят человечеству? И не видно просвета...


Вадим Шарыгин
     
Пошли и не вернулись
                           
                     
       По мотивам прозы лейтенанта Василя Быкова

 

Мы все здесь – будто бы пошли и не вернулись – 
В ночь канули, пропали где-то там,
В казённом воздухе: соборов, сборов, улиц,
Припавших окнами к разгромленным годам.

 

И я (в) бреду с затянутой петлёю,
И с похоронкой в сердце ты идёшь...
Мальчишкой прячусь от рогожных рож, петляю
Между колосьями, всколебливая рожь.

 

И только мёртвым нам не больно, правда, мама!
Умершим и погибшим – вырыть ям
Просторных, братских, тлеет – с кантиком панама
Ребёночка, навек припавшая к углям.

 

И путь один – в снега, где полицаи – 
Где выбравшие : плоть и жизнь с жратвой.
Остроконечная звезда, в ночи мерцая,
Роняет холод... Что с того, что ты живой!

 

В тумане – длится повесть жизни – к эпилогу
Готов я, ну а ты, товарищ мой,
От старости здесь сдохнешь, или, понемногу,
С достоинством, как человек взойдёшь домой?

 

Безвременно оборванные жизни!
Безудержна борьба за жизнь, кровит
Душа моя, на'смерть прильнувшая к Отчизне,
Многомогильной тишины расслышав вид.

 

Смертельно раненная правда, умирая,
Напутствует, что надо жить во лжи:
Среди баллад альпийских, в светлой ночи края,
Остановись судьба, средь маков возлежи!

 

И совесть упокоилась. И ветер
Затих на склонах взятой высоты.
Мой лейтенант, вдруг, рукавом шинели вытер
Глаза, средь тихого удушья красоты...


© Copyright: Вадим Шарыгин, 2024
Свидетельство о публикации №124060503012 


Тернист и горек путь познания добра в мире, где зло принимает обличие добра, а добро оборачивается злом, где торжествует и побеждает ложь, а правда чувствует себя падчерицей. Моральные нормы размыты. Границы между добром и злом расплывчаты и субъективны, и человек, избравший Учителя или обходящийся без него, следующий какому-то учению или построивший собственную этическую систему, остаётся по-прежнему в неведении относительно истинности избранной им системы нравственных ценностей. Следствием невозможности доказательства принятых моральных аксиом является либо безверие, цинизм, нигилизм, либо превращение человека в слепого и непримиримого фанатика, неспособного уже к терпимости, к восприятию любого чужого мнения. Этики часто повторяют Канта: «Две вещи наполняют душу всегда новым и всё более сильным удивлением и благоговением.. – это звёздное небо надо мной и моральный закон во мне». Но в каждой душе живёт с в о й моральный закон, такой изменчивый и эгоистичный моральный закон.
 

Именно об этом – о необходимости помнить размытость границ между добром и злом – пишет мне, читателю, собеседнику в веках – лейтенант военной прозы Василь Быков. И я, старший лейтенант Советской Армии Вадим Шарыгин, честно служивший в глубинке, имеющий отличные показатели во вверенном подразделении, имеющий год выслуги за полтора, повышенный оклад, квартиру, отборных солдат, и всё-таки написавший раппорт с требованием уволить меня из рядов вооружённых сил по собственному желанию,  и сразу после этого прошедший через горнило всего прессинга угроз и унижений, в том числе: смешивание с грязью, исключение из партии, суд офицерской чести, стараюсь откликнуться на этот ключевой посыл побратима по борьбе с системой «военного отношения к гражданским душам людей», с системой, в которой цели всегда оправдывали средства. Я читаю его повести – по нарастающей глубины проникновения в себестоимость всех заявленных свершений и достижений. 
 

Например, читая и перечитывая знаменитую повесть «Сотников», я в какой-то момент  понимаю, что обрёл наконец-то истинного героя – героического Человека этой повести, ради которого, возможно, написана Василём Быковым вся история. И это вовсе не офицер Красной Армии Сотников, которому, кстати, даже имя как-то, не случайно на мой взгляд, не присвоено автором, по крайней мере, практически не упоминается в тексте, тем самым как будто бы подчёркивается какая-то казённая строгость его натуры. 

Мать троих детей, две девочки постарше и пяти лет мальчик, «босой, в рваных на шлейках штанишках», Василь Быков не зря даёт подробный портрет её: «длинноватая тёмная юбка, замызганный полушубок и платок, толсто накрученный на голову свидетельствовали не о первой молодости хозяйки, хотя, по-видимому, она ещё не была и старой... свалянные, нечёсаные волосы, запылённые мочки ушей, утомлённое, какое-то серое, не очень ещё и пожилое лицо с сетью ранних морщин возле рта свидетельствовали о непреходящей горечи её трудовой жизни», в общем, обыкновенная славянская мадонна военной поры, в избу которой вломились партизаны – Сотников и Рыбак, расселись...

«– Какая ещё надобность? – Она бросила платок на шест возле печи, опять повела взглядом на конец стола с миской. – Хлеба? Сала? Или, может, яиц на яичницу захотелось?
– Мы не немцы, – сдержанно сказал Рыбак.
– А кто же вы? Может, красные армейца? Так красные армейцы на фронте воюют, а вы по зауглам шастаете. Да ещё подавай вам бульбочки, огурчиков...
– Напрасно, тётка. Мы к вам по-хорошему, а вы ругаться.
– Я разве ругаюсь? Если бы я ругалась, вашей бы и ноги здесь не было. Цыц вы, холеры! Вас ещё не хватало! – прикрикнула она на детей. – Галя, возьми Лёника, сказала. Лёник, побью!
– А я, мамка, палтизанов смотреть хочу.
– Я тебе посмотрю! – с угрозой топнула она к перегородке, и дети исчезли. – Партизаны!
Рыбак внимательно наблюдал за ней, размышляя: отчего бы её быть такой злой, этой Дёмчихе? В голове его возникали самые различные на этот счёт предположения : жена полицая, какая-нибудь родня здешнего старосты или, может, чем-либо обиженная при Советской власти?»

 

И как было догадаться партизану Рыбаку – что перед ним просто мать с тремя детишками, оказавшаяся, как между молотом и наковальней, между полицаями с немцами и партизанами.
Немного позже, когда полицаи пришли с обыском, когда обнаружили на чердаке Рыбака с Сотниковым,  начали крыть её «бесстыжим матом», стали забирать её, она старалась не остаться в долгу:

«– Звери! Немецкие ублюдки! Куда вы меня везёте?
Там дети! Деточки мои родненькие, золотенькие мои! Гэличка моя, как же ты будешь?
– Надо бы раньше о том думать.
– Ах ты погань несчастная! Ты меня ещё упрекаешь, запродавец немецкий! Что я сделала вам?
– Бандитов укрывала.
– Это вы бандиты, а те как люди : зашли и вышли. Откуда мен знать, что они на чердак залезли? Что я своим детям враг? Гады вы! Фашисты проклятые!
– Молчать! А то кляп всажу!
– Чтоб тебя самого на кол посадили, гад ты печёный!
Рыбак и возчик обернулись, а Сотников весь съёжился в ожидании чего-то устрашающе-зверского. И действительно, Дёмчиха вскоре закричала, забилась в розвальнях..»


Вадим Шарыгин

Из цикла «Война народная»

 

***

-Achtung! Achtung! Partisanen!
Заметалась немчура!
Нынче главный наш экзамен:
Подсветить им вечера! – 

В небо грохнулись  цистерны!
Повалился эшелон..
Хлопцы стали дюже нервны:
Немцев не берут в полон!

Полоснут  очередями
По «сдающимся рукам»,
Матерящимися ртами
В рожи надышав врагам!

А крестьянки. Вслед, рыдают!
Знают, немцы после нас.
Всех сожгут...
                   И – запытают!
Полицаи, выбьют глаз,

Изобьют до полусмерти - 
Результат всегда таков.

Партизаны! – злые черти – 
Для детей и стариков!

------------------------------------------------------

«..Рядом всё плакала, рвалась из рук полицаев Дёмчиха, что-то принялся читать на бумажке немец в жёлтых перчатках – приговор или, может, приказ для согнанных жителей перед этой казнью. Шли последние минуты жизни, и Сотников, застыв на чурбане, жадным прощальным взглядом вбирал в себя весь неказистый, но такой привычный с самого детства вид местечковой улицы с пригорюнившимися фигурками людей, чахлыми деревцами, поломанным штакетником, бугром намёрзшего у железной колонки льда... 
Но вот рядом затопал кто-то из полицаев, потянулся к его верёвке; бесцеремонные руки в сизых обшлагах поймали над ним петлю и, обдирая его болезненные, намороженные уши, надвинули её на голову до подбородка. «Ну вот и всё.», – подумал Сотников и опустил взгляд вниз на людей...
Кто-то в том конце виселицы всхрапнул раз и другой, и тотчас, совершенно обезумив, завопила Дёмчиха:
– А-а-а-ай! Не хочу! Не хочу!
Но её крик тут же оборвался, морозно хрястнула вверху поперечина арки, сдавленно зарыдала женщина в толпе...»

Трагедия, которую показывает нам Василь Быков, показывает тайно и беспощадно, честно и только для тех, кто способен оценить всю её глубину и последствия – трагедия эта в том, что Сотников, даже в предсмертные минуты, ни разу не вспомнил о Дёмчихе, о том, что её гибель и вероятная последующая скорая гибель троих её осиротевших детишек – на их с Рыбаком совести, и гибель эту не оправдывает никакое его мужество, не окупает даже дальнейшая общая победа над фашизмом!

Победа придёт. В мае 45-го. Победа будет свята –  в подвиге и исполненном долге. Но и совесть даст о себе знать – всем, кто достигал цели победы такой ценою, как в случае, рассказанном Василём Быковым в повести «Сотников». В чём проявит себя совесть? – Наверное, в том, что цели окажутся не достигнутыми – не случится ни только коммунизма, социализма, но и просто коммуны, братства, элементарной справедливости, наступит время усталости, беспросветности света, усталости от «достижений любой ценой», накопится инерция выживания, неверие людей, как там в песне Высоцкого: «Нет, ребята, всё не так, всё не так, ребята!». Потому что уцелевшие послевоенные, вплоть до наших дней, Сотниковы – продолжат мужественно сражаться с несправедливостью, не щадя ни себя, ни тех, ради кого сражаются; уцелевшие Рыбаки – станут выгодно приобретать выживание, обменивая его на родину и совесть, прислуживая вашим и нашим, а уцелевшим простым, как извечное горе людское Дёмчихам, придётся выбирать между вымиранием и потребительством жизни, и какой бы ни был их выбор – жизнь лучше не станет...

Проявить героизм ценою людей и проявить героизм, спасая людей – это различные уровни совести, имеющие разные последствия в будущем. 

Мы знаем, например, что полмиллиона только белорусских партизан мужественно сражались с фашистами на всём оккупированном пространстве и при этом, мы не знаем сколько именно миллионов из числа мирного населения подверглись уничтожению тем или иным образом именно в отместку за героическую деятельность партизанских отрядов. И то, что у каждой победы есть не только цена, но и последствия цены – мы узнаём, буквально, через самих себя, свои судьбы и новые горести, посредством роста нравственной деградации с переходом от народа к населению, когда «верхи имитируют», а низы в значительной массе своей «саботируют» солидарность и деятельность всё в бо'льшем масштабе, всё с бо"льшим приближением всех к всеобщей гибели.


Жизнь не обманешь, на «кривой козе» не объедешь. Сколько не сжимай пружину – наступит момент и она распрямится – с равной силой противодействия силе. Фанатичное, любой ценой достижение даже самых праведных целей – праведности и благоденствия не добавят. Новые поколения, возникшие на переломанных костях поколений прежних, когда «свои» хуже чужих, так или иначе вырабатывают всё более шкурный инстинкт самосохранения. Эгоизм приобретает такую массовость, что жизнь становится потреблением жизни и над миллионами «убитых задёшево» только вороны разносят хрипы мёртвой тишины, которую, как не изгаляйся, придётся брать в будущее новых горестей и преступлений. Путь в никуда,путь «до основанья, а затем..», путь с «лес рубят – щепки летят», путь по кругу – осуществляемый в любых масштабах, от маленького сайта до большой страны, это факт смертельного отстранения и умолкания лучших – талантливых в слове, в деле, в совести и господства поверхностных, ушлых, лубочных, ограниченных, неистовых в борьбе имитаторов жизни.

Завершить свой доклад, свой скарб скорби повестей Василя Быкова мне бы хотелось ключевым читательским впечатлением
от повести «Дожить до рассвета». 

Эта повесть как-то особенно легла мне на душу...

«Они шли по колено в снегу, без лыж – бессильно тащились, вцепившись друг в друга, от усталости едва не падая в снег. Пивоваров выбивался из сил, но не оставлял лейтенанта, правой рукой поддерживая его, а в левой волоча за ремни автомат и винтовку да на плече свой всё время сползающий вещевой мешок. Ивановскому уже совсем невтерпёж были эти муки, но, сцепив зубы, он вынуждал себя на последние усилия и шёл, шёл, только бы подальше уйти от той злосчастной деревни... Сплёвывая кровь, Ивановский с тоской отмечал, как таяли его силы, и упрямо шёл, надеясь на какое-то пристанище, чтобы не погибнуть здесь, в этом поле. Погибать он не хотел, пока был жив, готов был бороться хоть всю ночь, сутки, хоть вечность, лишь бы уцелеть, выжить, вернуться к своим.
Наверно, Пивоваров чувствовал то же, но ничего не говорил, только как мог поддерживал его, напрягая остатки своих далеко не богатырских сил. В других обстоятельствах лейтенант, наверно, удивился бы, откуда они ещё брались у этого тщедушного, заморённого на вид паренька, но теперь сам он был слабее его и целиком зависел от его пусть даже небольших возможностей. И он знал, что если они упадут и не смогут подняться, то дальше будут ползти, потому что какое ни есть – спасение у них впереди; сзади же их ждала смерть»

Молоденький, безотказный, исполнительный и добродушный, стойкий и верный – боец Пивоваров. Мальчишка несчастной нашей Родины.  Как хорошо, что после того, как выяснилось, что цель рейда – склад боеприпасов – немцы переместили в неизвестное место, лейтенант Ивановский, отправляя уцелевших бойцов группы назад, к своим, выбрал в помощь себе именно этого юношу, хотя на первый взгляд, выбор казался странным. Но выбор был сделан и сейчас, подтверждалось, выбор был замечательный – в снежной безысходности, на последнем исходе сил, мироздание и родина обрели надёжный тандем, настоящий образец товарищества, фронтового братства без лишних комплементов и чинопочитания, просто двое мальчишек – лейтенант и рядовой Великой Отечественной – оказались в одной связке над пропастью, очутились в труднейшие, предсмертные часы своего земного бытия – не просто рядом, но вместе – на высоте положения – бок о бок, душа в душу, с высшей степенью доверия и надёжности друг для друга. Они погибнут вскоре порознь. Но не покинут друг друга никогда. И всем бы нам, сегодняшним и будущим, почувствовать, хотя бы раз в жизни, такое надёжное состояние друга, товарища, какое возникло там у них. Их свела вместе война. Но и интуиция – высшее сознание – чутьё на настоящее, вечное, святое...

Если бы мне, поэту, предложили лояльность и аплодисменты миллионов людей, имеющих прекрасные намерения и образование, склонность к творчеству и прекрасному, но не имеющих в себе способности вот на такое надёжное боевое товарищество, на такое чувствование главного посреди второстепенного, я бы не раздумывая отказался от «миллиона алых ро(ж)» и выбрал этих двоих как бы нереальных, вымышленных, возможных, «долженствующих быть» в противовес всем реальным, земным, под боком находящимся, под богом расположившимся современникам. Миллионы эстетически продвинутых обывателей, обитателей поверхности жизни – не нужны – ни мне, поэту, ни, Василю Быкову, ни, уверен, Богу, мирозданию – не ими прирастает душа мира – они балласт, соглядатаи гибели лучших и лучшего, они ландшафтные украшатели наших могил, они достаточно образованы для того, чтобы в паузах между потоком досуга почтить память за них умирающих, вечно и день за днём, чтобы узнать мимоходом лейтенантов и рядовых искусства и совести, небожителей земли. 

Дожить до рассвета... Уже тают звёзды. Уже кончается время. Проступает на последнем тихом небе рассвет 22 июня 1941 года и рассвет 2024 года... Вот-вот уже взвоет падением бомб земля советская, вот-вот уже армады НАТО атакуют скученную на Украине самую боеспособную часть российской армии, российские горда и военные объекты. Термоядерные вспышки на многотысячном пространстве России, Европы и Америки уровняют и помирят, и покроют общим пеплом всех спорщиков, всех несогласных друг с другом, приведут в чувство, на мгновение ока, всех обывателей, так и не научившихся отличать лучшее от хорошего, глубокое от поверхностного, интеллигентное от образованного, цену от цели, душу плотскую от души небесной...

Кромешный пожар и ужас выслепит наши глаза, ударная волна разорвёт наши объятия, агония огненных вскриков смешается со страшным гулом падающих надежд, рушащихся зданий, прекращающихся на веки вечные судеб...


«А времени как раз было в обрез, самая короткая ночь в году быстро бежала навстречу утру, и, когда они выбрались из церкви, над городом уже меркли звёзды и далёкий солнечный отсвет брезжил на восточном закрайке неба. Янинка, торопясь и не давая Игорю опомниться, всё говорила и говорила, преисполненная душевной щедрости, тем значительным и интересным, что видела, знала, что непременно хотела разделить с ним. Подхватив туфли, она уже лезла куда-то через колючие заросли шиповника на обрыве, и он едва успевал за нею, уже не заботясь о своих выходных сапогах, которым, наверно, досталось...
...Янинка быстро шла впереди, и он, путаясь в ботве сапогами, едва поспевал за нею... Оставалось пройти ещё, может, сотню шагов, отделявшую её от костельной ограды, как в ночную тишь ещё не проснувшегося города вторгся странный, чужой, поначалу тихий, но быстро крепнувший звук. Янинка впереди остановилась.
– Что это? Что это гудит? Это самолёты?
Да, это приближались самолёты, но он всё ещё не верил, что так нелепо и не вовремя начинается то самое страшное, что последние недели скверным предчувствием жило, угнетало людей. Цепляясь за слабенькую надежду, он зажал в себе испуг, страстно желая, чтобы это страшное всё же не сбылось, прошло мимо. 
Испуганная Янинка, будто ища защиты, метнулась к нему, и только он холодеющими руками обнял её, как близкие могучие взрывы бросили их на твёрдые стебли картофеля. Тугие горячие волны ударили в спину, густо забросав их землёй...
Переждав первый оглушительный грохот, он поднялся, рядом вскочила Янинка с размётанными по плечам волосами, в испачканной кофточке, зачем-то стараясь надеть на грязную ногу туфлю. Оглушённый взрывами, он не сразу услышал её до странности слабый голос:
– На мост беги! Скорее!! Там за костёлом мост...
Ну конечно, ему надо было на мост, в штаб, он уже знал, что случилось, и иначе поступить не мог.
Не оглядываясь, больше, сшибаемый ударами взрывов, падая и вскакивая, он помчался на мост унос в горячечном сознании едва схваченный зрением испуганный образ девушки с туфлей в руках, оставшейся среди росистой, зацветающей ботвы картофеля...»


Вадим Шарыгин
 

Дожить бы до рассвета


Мой взгляд вовсю уже кровоточит.
И одиночество бескрайнее знакомо 
С бездомным ветром – гул строки влачит
И засыпает снегом путь искомый.

 

И взглядом этим вымышлена явь : несметный круглый стол,
Расселись – наши, всех веков и расстояний, наши!
Над всеми реками – склонённой ивы ствол.

 

И эхо от безмолвия
катает голоса на дне
высокогорной гладкой чаши.

 

Израненного друга – на руках – любимую нести,
И пепел памяти, и заживо обняться
С последним днём и, вдруг, кого-нибудь спасти :
От комьев земляных, от государств, от долгих лет взашей,
от низких истин и высоких наций!

 

...Глазами сотворяю мир иной...
Глоток бы океана Ихтиандру, что вам стоит, зачерпните!
Дожить бы до рассвета, но волной
Об скалы, вдребезги смывает мысль в зените
О том, как выбросился на' берег дельфин,
И Гекльберри Финн не вынес жизни прелой,
И Аристотель над Акрополем Афин
Досказывает, как мечта людей сгорела...

 

Обильно расточая кровь, идём,
Вдвоём, по территории чужой, застывшей, ставшей зимней.
И переселенные в память наши все, и дом...
И погасил огни распотрошённый солдатнёю запасною
стройный в скорби Зимний.

 

И позади война, и навсегда, и впереди.
И стоном сердца не с кем нам обмолвится с тобою.
Гляди, мой друг, как вдаль уходим, жизнь, гряди
Вослед романтикам, пусть, лентой голубою
Лениво вьётся в сумерках веков река,

 

И пусть, мы ничего здесь, толком, не достигли, лишь узнали
Как высоченно тонут в бездне неба звёзды и рука
Приветствует – обводы эркеров модерна тишины
на Обводном канале!

 

© Copyright: Вадим Шарыгин, 2024
Свидетельство о публикации №124052905628 

---------------------------------------------------------------------

Благодарю всех, кто когда-нибудь прикоснётся взглядом и сердцем к строчкам этого доклада, надеюсь у всех у нас останется добрая память о лучших мгновениях жизней на нашей догорающей Земле!

 

Повесть своей собственной жизни каждый из нас пишет самостоятельно, каждый божий день и час. Дожить до рассвета, когда мёртвым уже не больно, когда кто-то ушёл и не вернулся, когда знаком беды стала массовость как таковая там, где должно быть уединение души – удел нашего поколения поседевших романтиков и мечтателей. Мы не успеем уже вернуться к началу искривления наших судеб, но вернуться к концу времен сможем, и это возвращение к началу конца должно быть максимально достойным – от человека к Человеку.
 

До встречи на перекрёстках Мироздания,
Ваш лучший поэт своего времени
Вадим Шарыгин

bottom of page